Как сделаны тексты Бурдье, часть 2
Большинство текстов Бурдье в 1960-е гг. написаны еще вполне на общедоступном языке. Например, его первая статья о теории поля в журнале Бовуар и Сартра Les Temps modernes (sic!) по стилю почти неотличима от тогдашней мейнстримной американской социологии. Однако в 1970-е гг. рождается стилистически новый Бурдье, более известный нам. Несмотря на постоянную критику радикального шика коллег-философов, он сам становится не чужд их стратегии смешения жанров. Если долго всматриваться в бездну… Но давайте все-таки попробуем рационализировать эту стратегию.
Возможно, самый известный прием в его зрелых работах – это каскады метафор. Иногда кажется, что текст состоит только из них. Обычно критики цепляются только за образный ряд из экономики («обменный курс», «инвестиции», «прибыль» и т. п.), хотя не менее типичны и low key отсылки к религии («ересь», «посвящение», «вульгата» и др.). Первые напоминают, что мы все живем в царстве чистогана. Вторые – что даже голый капиталистический интерес не существует без искренней веры в него.
Другая фирменная фишка Бурдье, в наибольшей степени затрудняющая его чтение, – это сложившийся под впечатлением от романов Пруста невероятно навороченный синтаксис. Сложное предложение может состоять из трех-четырех частей, нескольких причастных и деепричастных оборотов, уточнений через тире и отступлений в скобках. Примеры приводить не буду. Просто откройте «Практический смысл» или «Homo Academicus» на случайной странице. Идти по такому тексту невероятно изнурительно, но в процессе мы можем ощутить многослойную рутинность социальных полей через многослойную рутинность бурдьевистской грамматики.
Что делает язык Бурдье в меньшей степени похожим на Пруста, но роднит его с современными MC, – это частые хлесткие оксюмороны («интерес в незаинтересованности», «принудительная свобода» и т. п.) и ритмичные тавтологии («классификация классифицирует классификаторов», «производство производителей» и др.). (Впрочем, возможно, эти решения тоже взяты у какого-то известного французского поэта, но моей эрудиции не хватает сказать, у какого.) Оба приема должны помочь читателю соединить противостоящие взгляды на социальность, будь-то в вечном вопросе первичности отдельных практик или структуры в целом.
Я мог бы продолжать список дальше, но пост и так разросся. Вместо заключения я бы хотел предложить записным хейтерам французского стиля задуматься: а так ли уж важно следовать в академическом тексте исключительно за логикой и фактами? Может, отдельные художественные приемы все-таки позволяют воздействовать на читателя более комплексно? Одновременно у меня есть вопрос и к беспрекословным любителям стиля French Theory: вы уверены, что в постсоветской дискурсивной ситуации они считываются именно так, как это происходило во Франции? Не делает ли это подражание тем авторам совершенно нелепым и отторгающим?
Большинство текстов Бурдье в 1960-е гг. написаны еще вполне на общедоступном языке. Например, его первая статья о теории поля в журнале Бовуар и Сартра Les Temps modernes (sic!) по стилю почти неотличима от тогдашней мейнстримной американской социологии. Однако в 1970-е гг. рождается стилистически новый Бурдье, более известный нам. Несмотря на постоянную критику радикального шика коллег-философов, он сам становится не чужд их стратегии смешения жанров. Если долго всматриваться в бездну… Но давайте все-таки попробуем рационализировать эту стратегию.
Возможно, самый известный прием в его зрелых работах – это каскады метафор. Иногда кажется, что текст состоит только из них. Обычно критики цепляются только за образный ряд из экономики («обменный курс», «инвестиции», «прибыль» и т. п.), хотя не менее типичны и low key отсылки к религии («ересь», «посвящение», «вульгата» и др.). Первые напоминают, что мы все живем в царстве чистогана. Вторые – что даже голый капиталистический интерес не существует без искренней веры в него.
Другая фирменная фишка Бурдье, в наибольшей степени затрудняющая его чтение, – это сложившийся под впечатлением от романов Пруста невероятно навороченный синтаксис. Сложное предложение может состоять из трех-четырех частей, нескольких причастных и деепричастных оборотов, уточнений через тире и отступлений в скобках. Примеры приводить не буду. Просто откройте «Практический смысл» или «Homo Academicus» на случайной странице. Идти по такому тексту невероятно изнурительно, но в процессе мы можем ощутить многослойную рутинность социальных полей через многослойную рутинность бурдьевистской грамматики.
Что делает язык Бурдье в меньшей степени похожим на Пруста, но роднит его с современными MC, – это частые хлесткие оксюмороны («интерес в незаинтересованности», «принудительная свобода» и т. п.) и ритмичные тавтологии («классификация классифицирует классификаторов», «производство производителей» и др.). (Впрочем, возможно, эти решения тоже взяты у какого-то известного французского поэта, но моей эрудиции не хватает сказать, у какого.) Оба приема должны помочь читателю соединить противостоящие взгляды на социальность, будь-то в вечном вопросе первичности отдельных практик или структуры в целом.
Я мог бы продолжать список дальше, но пост и так разросся. Вместо заключения я бы хотел предложить записным хейтерам французского стиля задуматься: а так ли уж важно следовать в академическом тексте исключительно за логикой и фактами? Может, отдельные художественные приемы все-таки позволяют воздействовать на читателя более комплексно? Одновременно у меня есть вопрос и к беспрекословным любителям стиля French Theory: вы уверены, что в постсоветской дискурсивной ситуации они считываются именно так, как это происходило во Франции? Не делает ли это подражание тем авторам совершенно нелепым и отторгающим?
Внезапно вспомнил, что в школе одним из моих кумиров был музыкальный обозреватель The Rolling Stones Антон Обозный. По сути, этот канал вышел из шинели его рецензий на «Christ Illusion» Слесарей или «Year of the Dog... Again» DMX, которые я могу процитировать и сейчас, почти двадцать лет спустя. Стал гуглить его нынешние статьи, но нашел только довоенный текст про Курта Кобейна. Кстати, отличный! Может, кто-то здесь знает, Антон еще пишет вообще или нет? И чем вообще занимается?
Честно говоря, труды Бурдье после «Homo Academicus» вызывают если не разочарование, то как минимум недоумение. Грандиозное количество, никак не перерастающее в качество. Интервенция в социологию гендера получилась совсем легковесной. Недаром получил по шапке от феминисток. В исторической социологии государства оставил отпечаток, но не глубокий. Пожалуй, только работы об искусстве написаны на классическом уровне, но и то из двух завершена только одна. Есть экспериментальная публичная социология в «Нищете мира», но она плохо вяжется с тем, что было написано до этого. Музыкальные аналогии мне надоели, поэтому сравню этот период Бурдье с Моуринью после перехода в Реал.
Эстетический поворот
Завершая цикл постов на тему, хочу сказать, что близкое чтение текстов Бурдье со слушателями все-таки заставило меня кардинально переосмыслить связь социологии и литературы. Стремление французских интеллектуалов создать тотальную теорию, объединив в одном тексте научный трактат и модернистский роман (а еще партийный манифест и сеанс психоанализа), кажется мне сегодня близким к мании величия. Однако это не означает отрицания эстетического измерения научного текста вообще.
Мейнстримная англоязычная социология, которая куда ближе мне по подаче по сравнению с французской, тоже им обладает. Оно особенно выпукло в наиболее гуманитарных ее областях. Мастера исторической социологии явно ориентировались на большие романы при написании своих больших нарративов про классы и нации. Валлерстайн цитировал «Леопарда» Лампедузы в ряду своих влияний, а Геллнер – «Красное и черное» Стендаля. Лучшие микросоциологические статьи не могут не использовать элементы гротеска или абсурда для остранения повседневности. Подумайте, например, о параллелях между «Стигмой» Гоффмана и «Носом» Гоголя.
Даже если уходить в сторону от субдисциплин, близких к антропологии и истории, то среди сторонников сетевого анализа эстетические ставки тоже очевидны. Харрисон Уайт, ответственный за создание математической социологии как отдельного исследовательского направления, заслужил в профессиональном сообществе титул Джеймса Джойса от социологии – и это, конечно, не случайно. Про писательские амбиции двух, возможно, самых любимых для меня социологических теоретиков из США я уже писал и не буду повторяться.
Конечно, я по-прежнему старомодно считаю, что дело науки – это истина, а не красота. В принципе, существует множество влиятельных социологических работ, которые написаны сухо, скупо или даже коряво. Однако те, что могут задействовать дополнительную чувствительность, куда чаще встречают понимание и любовь у студентов, коллег из соседних дисциплин и у широкой публики.
Завершая цикл постов на тему, хочу сказать, что близкое чтение текстов Бурдье со слушателями все-таки заставило меня кардинально переосмыслить связь социологии и литературы. Стремление французских интеллектуалов создать тотальную теорию, объединив в одном тексте научный трактат и модернистский роман (а еще партийный манифест и сеанс психоанализа), кажется мне сегодня близким к мании величия. Однако это не означает отрицания эстетического измерения научного текста вообще.
Мейнстримная англоязычная социология, которая куда ближе мне по подаче по сравнению с французской, тоже им обладает. Оно особенно выпукло в наиболее гуманитарных ее областях. Мастера исторической социологии явно ориентировались на большие романы при написании своих больших нарративов про классы и нации. Валлерстайн цитировал «Леопарда» Лампедузы в ряду своих влияний, а Геллнер – «Красное и черное» Стендаля. Лучшие микросоциологические статьи не могут не использовать элементы гротеска или абсурда для остранения повседневности. Подумайте, например, о параллелях между «Стигмой» Гоффмана и «Носом» Гоголя.
Даже если уходить в сторону от субдисциплин, близких к антропологии и истории, то среди сторонников сетевого анализа эстетические ставки тоже очевидны. Харрисон Уайт, ответственный за создание математической социологии как отдельного исследовательского направления, заслужил в профессиональном сообществе титул Джеймса Джойса от социологии – и это, конечно, не случайно. Про писательские амбиции двух, возможно, самых любимых для меня социологических теоретиков из США я уже писал и не буду повторяться.
Конечно, я по-прежнему старомодно считаю, что дело науки – это истина, а не красота. В принципе, существует множество влиятельных социологических работ, которые написаны сухо, скупо или даже коряво. Однако те, что могут задействовать дополнительную чувствительность, куда чаще встречают понимание и любовь у студентов, коллег из соседних дисциплин и у широкой публики.
Вы будете смеяться – я вот сам смеюсь – но меня опять никуда не взяли. Вот пришел последний отказ из Чикаго, где я числился в листе ожидания. Опять моего полупериферийного габитуса не хватило, чтобы впечатлить звездных профессоров. Что ж, надо как-то пересобраться и искать другие варианты, чтобы продолжать свои скромные исследования. Буду думать над этим летом, а пока хочется просто доползти до конца этого бесконечного учебного года.
«Ориенталисты» (набросок киносценария)
Часть 1: Асуанская плотина, 1956–1964
Владимир Строев – молодой политэконом из сибирской рабочей семьи. Играет на гитаре, сочиняет бардовские песни. Искренне верит, что ученый должен быть советским гражданином, а также в союз СССР и арабских стран. Быстро защитив кандидатскую в Институте востоковедения, он едет в командировку в Египет. Помогает планировать строительство объектов энергетики. Дружит со своим сверстником – журналистом Анваром, который приехал в Москву на стажировку в Институт общественных наук при ЦК КПСС. Желая помочь Владимиру подтянуть арабский, Анвар предлагает ему почитать томик Корана – подарок от умершего дяди-имама. Владимир смеется и отказывается учить язык по «феодальному пережитку». Анвар глубоко обижается, но не подает виду.
Вдохновленный Оттепелью, Владимир предлагает ленинскую теорию о переходе ближневосточных стран напрямую к коммунизму, минуя не только капитализм, но и социализм. Единственное условие – это полное устранение от власти всех армейских чинов и установление прямой рабочей демократии. Его начальник, директор сектора Николай Петрович Завалишин, прошедший лагеря и войну, отвергает эти идеи как «идеалистический уклон». Николай Петрович по-отечески симпатизирует Владимиру, но не хочет привлекать лишнее внимание к своему сектору. Черновик докторской диссертации о грядущем коммунизме в арабском мире отправляют «на доработку».
Жена Владимира, Юлия, из интеллигентной еврейской семьи. Она – младший научный сотрудник Института органической химии. Ее беспокоит антисионистская политика СССР. Владимир не понимает ее робких симпатий к Израилю. Юлия просит его помочь ей доделать ремонт в их комнате в общежитии, но Владимир проводит все время в библиотеке. Она делает ремонт сама. Во время очередной ссоры c Владимиром она бросает ему: «Ты никакой не ученый, а просто болторез партии!» Одновременно Анвару предлагают стать экспертом при новом министре экономики Египта. Тот ищет возможности заменить советских консультантов своими надежными кадрами, выходцами из духовенства.
Финал части: Владимир дома один. Слушает арабское радио. Делает заметки для книги «Проблемы индустриализации на Ближнем Востоке», которую пока продолжает писать в стол. Он уверен, что наверху скоро разберутся и позволят ему защититься. Юлия съехала к родителям. Анвар больше не отвечает на его письма.
Часть 1: Асуанская плотина, 1956–1964
Владимир Строев – молодой политэконом из сибирской рабочей семьи. Играет на гитаре, сочиняет бардовские песни. Искренне верит, что ученый должен быть советским гражданином, а также в союз СССР и арабских стран. Быстро защитив кандидатскую в Институте востоковедения, он едет в командировку в Египет. Помогает планировать строительство объектов энергетики. Дружит со своим сверстником – журналистом Анваром, который приехал в Москву на стажировку в Институт общественных наук при ЦК КПСС. Желая помочь Владимиру подтянуть арабский, Анвар предлагает ему почитать томик Корана – подарок от умершего дяди-имама. Владимир смеется и отказывается учить язык по «феодальному пережитку». Анвар глубоко обижается, но не подает виду.
Вдохновленный Оттепелью, Владимир предлагает ленинскую теорию о переходе ближневосточных стран напрямую к коммунизму, минуя не только капитализм, но и социализм. Единственное условие – это полное устранение от власти всех армейских чинов и установление прямой рабочей демократии. Его начальник, директор сектора Николай Петрович Завалишин, прошедший лагеря и войну, отвергает эти идеи как «идеалистический уклон». Николай Петрович по-отечески симпатизирует Владимиру, но не хочет привлекать лишнее внимание к своему сектору. Черновик докторской диссертации о грядущем коммунизме в арабском мире отправляют «на доработку».
Жена Владимира, Юлия, из интеллигентной еврейской семьи. Она – младший научный сотрудник Института органической химии. Ее беспокоит антисионистская политика СССР. Владимир не понимает ее робких симпатий к Израилю. Юлия просит его помочь ей доделать ремонт в их комнате в общежитии, но Владимир проводит все время в библиотеке. Она делает ремонт сама. Во время очередной ссоры c Владимиром она бросает ему: «Ты никакой не ученый, а просто болторез партии!» Одновременно Анвару предлагают стать экспертом при новом министре экономики Египта. Тот ищет возможности заменить советских консультантов своими надежными кадрами, выходцами из духовенства.
Финал части: Владимир дома один. Слушает арабское радио. Делает заметки для книги «Проблемы индустриализации на Ближнем Востоке», которую пока продолжает писать в стол. Он уверен, что наверху скоро разберутся и позволят ему защититься. Юлия съехала к родителям. Анвар больше не отвечает на его письма.
«Ориенталисты» (набросок киносценария)
Часть 2: Эхо империи, 1979–1991
Мират Валеев – проблемный аспирант Владимира. Меланхолический одиночка. Пишет диссертацию о критике буржуазной историографии Египта. Взахлеб читает статьи Валентина – французского историка, потомка русских эмигрантов, но члена Французской коммунистической партии.
Владимир часто приходит в институт нетрезвым. В разговорах со своим аспирантом он постоянно вспоминает убитого друга и эмигрировавшую бывшую жену. Так же он рекомендует Мирату больше интересоваться классикой политэкономии. Находя научное руководство Владимира бесполезным, Мират грезит о работе с Валентином. Он даже пишет ему письмо на французском языке, восторженно отзываясь о его исследованиях арабской культуры, но не отправляет. По мере работы над исследованием Мират все более осознает: советское востоковедение тоже несет в себе идеологию империализма, хотя пока не может выразить это даже эзоповым языком.
Молодой библиотекарь ИНИОН Лев, с которым они в столовой тихо смеются над анекдотами про номенлатурных работников и обсуждают книжные новинки, – один из немногих близких для Мирата людей в Москве. Мират украдкой любуется югославским свитером Льва, его походкой, его волосами. Однажды тот ловит на себе восхищенный взгляд Мирата и тепло улыбается в ответ. Во время одной кухонной попойки Мират хочет рассказать ему про письмо Валентину, про свои крамольные мысли о востоковедении да и вообще про все. Но так и не решается.
Тем временем, план диссертации Мирата даже с самыми мягкими формулировками отвергается. Одновременно его письмо Валентину, которое он хотел вот-вот отправить через коллег, пропадает. Владимир пытается отстоять Мирата перед директором, но у него ничего не получается. Приказ отдан откуда-то выше. Директор говорит, что не знает, откуда именно. Мирата выдавливают из института. Он возвращается домой к маме в Казань. Там его озаряет, что его приятель Лев связан с КГБ. Сидя в своей комнате, он пишет дневник, где разыгрывает диалоги с молодыми Владимиром, Юлией, Анваром, Валентином.
После прихода Горбачева к власти ему – тогда уже учителю в школе – позволяют вернуться к работе над диссертацией. Однако вместо нее он издает публицистическую книгу на основе свои казанских дневников. Он называет ее «Внутренняя империя». Мират надеется, что СССР еще можно реформировать в демократическом ключе, и его книга – это вклад в процесс Перестройки. Но его идеи мгновенно присваиваются антисоветскими политиками и интеллигентами. В прессе его с уважением называют «либеральным националистом», с чем он совершенно не согласен.
Финал части: Мирату приходит письмо из знаменитого французского издательства с предложением перевести книгу. Мират колеблется. В его голове проносится: «Сказал ли я что-то свое? Или я – просто эхо империи? Другой империи».
Часть 2: Эхо империи, 1979–1991
Мират Валеев – проблемный аспирант Владимира. Меланхолический одиночка. Пишет диссертацию о критике буржуазной историографии Египта. Взахлеб читает статьи Валентина – французского историка, потомка русских эмигрантов, но члена Французской коммунистической партии.
Владимир часто приходит в институт нетрезвым. В разговорах со своим аспирантом он постоянно вспоминает убитого друга и эмигрировавшую бывшую жену. Так же он рекомендует Мирату больше интересоваться классикой политэкономии. Находя научное руководство Владимира бесполезным, Мират грезит о работе с Валентином. Он даже пишет ему письмо на французском языке, восторженно отзываясь о его исследованиях арабской культуры, но не отправляет. По мере работы над исследованием Мират все более осознает: советское востоковедение тоже несет в себе идеологию империализма, хотя пока не может выразить это даже эзоповым языком.
Молодой библиотекарь ИНИОН Лев, с которым они в столовой тихо смеются над анекдотами про номенлатурных работников и обсуждают книжные новинки, – один из немногих близких для Мирата людей в Москве. Мират украдкой любуется югославским свитером Льва, его походкой, его волосами. Однажды тот ловит на себе восхищенный взгляд Мирата и тепло улыбается в ответ. Во время одной кухонной попойки Мират хочет рассказать ему про письмо Валентину, про свои крамольные мысли о востоковедении да и вообще про все. Но так и не решается.
Тем временем, план диссертации Мирата даже с самыми мягкими формулировками отвергается. Одновременно его письмо Валентину, которое он хотел вот-вот отправить через коллег, пропадает. Владимир пытается отстоять Мирата перед директором, но у него ничего не получается. Приказ отдан откуда-то выше. Директор говорит, что не знает, откуда именно. Мирата выдавливают из института. Он возвращается домой к маме в Казань. Там его озаряет, что его приятель Лев связан с КГБ. Сидя в своей комнате, он пишет дневник, где разыгрывает диалоги с молодыми Владимиром, Юлией, Анваром, Валентином.
После прихода Горбачева к власти ему – тогда уже учителю в школе – позволяют вернуться к работе над диссертацией. Однако вместо нее он издает публицистическую книгу на основе свои казанских дневников. Он называет ее «Внутренняя империя». Мират надеется, что СССР еще можно реформировать в демократическом ключе, и его книга – это вклад в процесс Перестройки. Но его идеи мгновенно присваиваются антисоветскими политиками и интеллигентами. В прессе его с уважением называют «либеральным националистом», с чем он совершенно не согласен.
Финал части: Мирату приходит письмо из знаменитого французского издательства с предложением перевести книгу. Мират колеблется. В его голове проносится: «Сказал ли я что-то свое? Или я – просто эхо империи? Другой империи».
«Ориенталисты» (набросок киносценария)
Часть 3: justiceforsasha, 2019–2020
Антонина (Тоня) Синявская учится в НИУ ВШЭ, где должна писать магистерскую диссертацию по устной истории советского востоковедения. Ее формальный научный руководитель – проректор Мират. Внешне – саркастичная, внутренне – тревожная, она разрывается между скучной учебой и стрессовой работой в SMM.
Во время пандемии COVID-19 она проводит время в подаренной ей родителями однокомнатной квартире на окраине Санкт-Петербурга. Решив наконец приступить к написанию диссертации, Тоня пытается восстановить историю двух предыдущих поколений ученых. С помощью Саши, секретаря Мирата, ей удается организовать интервью в Zoom с Владимиром, живущим на пенсии в Подмосковье. Версии происходивших давным-давно событий у двух ветеранов востоковедения кардинально расходятся. Владимир случайно называет ее «Юлечкой», беспорядочно цитирует по памяти арабскую поэзию. Мират говорит в интервью куда более связно, но слишком гладко. Как будто в очередной раз выступает на Первом канале с критикой внешней политики США.
Тоня ведет с Сашей активную переписку уже за пределами темы магистерской, неловко флиртует, посылает мемы из политических пабликов. Саша в ответ шлет ей оцифрованные документы из личных архивов Владимира и Мирата. Тоня мечтает дождаться конца пандемии, чтобы поехать в Москву и сходить на настоящее свидание с Сашей. Однако постепенно Тоня начинает подозревать, что Саша фабрикует прошлое востоковедов, подменяя оцифрованные документы. Теперь она даже не уверена, что разговаривала с настоящим Владимиром.
Файл с предполагаемой диссертацией Тони превращается в огромный текст: сначала научный, потом дневниковый, потом драматический. Она включает туда цитаты из исследований Владимира и Валентина, воображаемые диалоги из записок Мирата, собственные сны и фрагменты своих бесед с терапевтом. Мират взбешен результатом. Он требует «объективности» и грозит выписать Тоню из своего большого коллективного гранта. Не выходя из своей квартиры, она пишет заявление об уходе из магистратуры.
Финал всего фильма: Тоня получает последний файл от Саши под названием «1971_09_YULIA». Старая оцифрованная аудиозапись: женский голос рассказывает о войне на Ближнем Востоке, противоречиях жизни при социализме и невозможности достижения научной истины. Тоня с интересом слушает ее во время своей первой постковидной поездки на метро. Затем она удаляет всю переписку и добавляет Сашу в черный список.
Часть 3: justiceforsasha, 2019–2020
Антонина (Тоня) Синявская учится в НИУ ВШЭ, где должна писать магистерскую диссертацию по устной истории советского востоковедения. Ее формальный научный руководитель – проректор Мират. Внешне – саркастичная, внутренне – тревожная, она разрывается между скучной учебой и стрессовой работой в SMM.
Во время пандемии COVID-19 она проводит время в подаренной ей родителями однокомнатной квартире на окраине Санкт-Петербурга. Решив наконец приступить к написанию диссертации, Тоня пытается восстановить историю двух предыдущих поколений ученых. С помощью Саши, секретаря Мирата, ей удается организовать интервью в Zoom с Владимиром, живущим на пенсии в Подмосковье. Версии происходивших давным-давно событий у двух ветеранов востоковедения кардинально расходятся. Владимир случайно называет ее «Юлечкой», беспорядочно цитирует по памяти арабскую поэзию. Мират говорит в интервью куда более связно, но слишком гладко. Как будто в очередной раз выступает на Первом канале с критикой внешней политики США.
Тоня ведет с Сашей активную переписку уже за пределами темы магистерской, неловко флиртует, посылает мемы из политических пабликов. Саша в ответ шлет ей оцифрованные документы из личных архивов Владимира и Мирата. Тоня мечтает дождаться конца пандемии, чтобы поехать в Москву и сходить на настоящее свидание с Сашей. Однако постепенно Тоня начинает подозревать, что Саша фабрикует прошлое востоковедов, подменяя оцифрованные документы. Теперь она даже не уверена, что разговаривала с настоящим Владимиром.
Файл с предполагаемой диссертацией Тони превращается в огромный текст: сначала научный, потом дневниковый, потом драматический. Она включает туда цитаты из исследований Владимира и Валентина, воображаемые диалоги из записок Мирата, собственные сны и фрагменты своих бесед с терапевтом. Мират взбешен результатом. Он требует «объективности» и грозит выписать Тоню из своего большого коллективного гранта. Не выходя из своей квартиры, она пишет заявление об уходе из магистратуры.
Финал всего фильма: Тоня получает последний файл от Саши под названием «1971_09_YULIA». Старая оцифрованная аудиозапись: женский голос рассказывает о войне на Ближнем Востоке, противоречиях жизни при социализме и невозможности достижения научной истины. Тоня с интересом слушает ее во время своей первой постковидной поездки на метро. Затем она удаляет всю переписку и добавляет Сашу в черный список.
Весенний марафон
Курс о Бурдье и его поле обернулся настоящим забегом на длинную дистанцию. Наверное, никогда я так еще умственно не напрягался, не выкладывался и не уставал в ходе занятий. Но одновременно никогда еще я не чувствовал какого-то… духовного роста, что ли… Не знаю даже, как описать это состояние социологического просветления после обсуждения не одного сложного текста, а целой их серии.
В ходе занятий я старался, чтобы слушатели разрушили для себя два распространенных стереотипа о социологической теории Бурдье. Во-первых, представление о нем как гранд-теоретике, сидящем на стуле в кабинете и спекулирующем о полях и габитусах. Это неправда. Бурдье – великий теоретик, но в первую очередь теоретик среднего уровня. Все его наиболее интересные концептуальные оппозиции заточены под конкретные поля: вкус к роскоши / вкус от нужды – под эмпирические исследования потребления, широкомасштабное / ограниченное производство – искусства, буржуазный / простонародный язык – образования и т. д.
Во-вторых, хотелось поколебать миф о Бурдье как о социологе социального пространства, диахронии, статики. Конечно, социальное время не настолько занимало его, как занимало оно Валлерстайна или Эбботта. Однако Бурдье с первых исследований много думал, как описать генезис полей целиком или траектории отдельных агентов. Социальное пространство у Бурдье постоянно искривляется и растягивается. Крестьяне вынуждены переезжать в город на заработки. Учителя идут преподавать не те дисциплины, которым их учили. Иммигранты женятся за пределами своих диаспор. Структура воспроизводится, но никогда не воспроизводится один к одному.
В общем, курс перезапустил мое восприятие общества, но, честно говоря, хочется из мира большой теории побыстрее возвратиться в мир длинной истории. Сейчас я наконец-то вернулся к написанию своей статьи об организационных реформах в советском востоковедении 1950–1960-х гг. Буду в ближайшее время выкладывать на канал не только только фикшн на эту тему, но и что-то посерьезнее.
Курс о Бурдье и его поле обернулся настоящим забегом на длинную дистанцию. Наверное, никогда я так еще умственно не напрягался, не выкладывался и не уставал в ходе занятий. Но одновременно никогда еще я не чувствовал какого-то… духовного роста, что ли… Не знаю даже, как описать это состояние социологического просветления после обсуждения не одного сложного текста, а целой их серии.
В ходе занятий я старался, чтобы слушатели разрушили для себя два распространенных стереотипа о социологической теории Бурдье. Во-первых, представление о нем как гранд-теоретике, сидящем на стуле в кабинете и спекулирующем о полях и габитусах. Это неправда. Бурдье – великий теоретик, но в первую очередь теоретик среднего уровня. Все его наиболее интересные концептуальные оппозиции заточены под конкретные поля: вкус к роскоши / вкус от нужды – под эмпирические исследования потребления, широкомасштабное / ограниченное производство – искусства, буржуазный / простонародный язык – образования и т. д.
Во-вторых, хотелось поколебать миф о Бурдье как о социологе социального пространства, диахронии, статики. Конечно, социальное время не настолько занимало его, как занимало оно Валлерстайна или Эбботта. Однако Бурдье с первых исследований много думал, как описать генезис полей целиком или траектории отдельных агентов. Социальное пространство у Бурдье постоянно искривляется и растягивается. Крестьяне вынуждены переезжать в город на заработки. Учителя идут преподавать не те дисциплины, которым их учили. Иммигранты женятся за пределами своих диаспор. Структура воспроизводится, но никогда не воспроизводится один к одному.
В общем, курс перезапустил мое восприятие общества, но, честно говоря, хочется из мира большой теории побыстрее возвратиться в мир длинной истории. Сейчас я наконец-то вернулся к написанию своей статьи об организационных реформах в советском востоковедении 1950–1960-х гг. Буду в ближайшее время выкладывать на канал не только только фикшн на эту тему, но и что-то посерьезнее.
Отличные новости! Мы с легендарным Сюткиным теперь будем стримить раз в две недели по вторникам в 20:30 МСК. В планах – обсуждение французской теории, глобальной истории, и, конечно, важнейшего для нас искусства – футбола. Подписывайтесь на наш канал в YouTube, чтобы не пропустить первый выпуск 29 апреля! Поговорим о взаимной пользе социальных наук и философии. Вопросы и предложения ждем в комментариях!
Структура наносит ответный удар pinned «Отличные новости! Мы с легендарным Сюткиным теперь будем стримить раз в две недели по вторникам в 20:30 МСК. В планах – обсуждение французской теории, глобальной истории, и, конечно, важнейшего для нас искусства – футбола. Подписывайтесь на наш канал в YouTube…»
Напрягая последние осколки памяти о физике, рассказал жене, в чем заключалась суть спора Альберта Эйнштейна и Нильса Бора и почему теория относительности подразумевает совершенно иной взгляд на физическую реальность, чем квантовая механика. Так перенапрягся, что в голову пришла аналогия между этими дебатами и взглядами на социальную структуру двух GOAT’ов послевоенной социологии: Пьера Бурдье и Харрисона Уайта. У одного социальное пространство едино, хоть и воспринимается по-разному разными агентами в зависимости от их «гравитации». У другого единой социальной реальности не существует: реальны только отдельные идентичности и их «суперпозиции», то есть потенциально разные способы образовывать сетевые отношения друг с другом. Очень жаль, что оба обменялись лишь небольшими сдержанными реверансами в адрес друг друга, но полноценного спора между Бурдье и Уайтом так и не случилось.
Первый «Спор факультетов» разгорится через полчаса! Наливайте чай и давайте к нам на огонек!
https://youtube.com/live/eTQqOCc5-68?feature=share
https://youtube.com/live/eTQqOCc5-68?feature=share
YouTube
Спор факультетов №1: О взаимной пользе наук
В первом выпуске Сюткин и Герасимов обсуждают, зачем философии – социология, а социологии – философия.
00:01:23 Начало
00:02:11 Сюткин несентиментально рассказывает про себя
00:05:03 Герасимов вспоминает, как на него повлиял Дерлугьян
00:08:54 Почему у обоих…
00:01:23 Начало
00:02:11 Сюткин несентиментально рассказывает про себя
00:05:03 Герасимов вспоминает, как на него повлиял Дерлугьян
00:08:54 Почему у обоих…
Вчера Сюткин на стриме напомнил мне о другом нерешенном великом научном споре, но уже в биологии – между Стивеном Джеем Гулдом и Ричардом Докинзом. Первый отстаивал представление об эволюции жизни как о прерывистом макропроцессе, происходящем в масштабах большого времени и затрагивающем биогеоценозы целиком. Второй рассматривал тот же процесс с точки зрения механизмов наследования генов. В общем, взгляд палеонтолога против взгляда молекулярного биолога. Конечно, это не совсем гомологично позициям Бурдье и Уайта, но определенное сходство есть.
Шанинская теория
Совершенно отвратителен новый наезд на Шанинку. Извините, что не нашел время написать про это раньше. Я желаю всем своим коллегам, которые до сих пор там работают, пройти через эту ситуацию с наименьшими потерями. Понятно, что нынешнее время – это не 2018 год. Вероятность того, что наверху все откатят назад, как это было с Европейским университетом, крайне мала. Вместе с тем, как говорил великий Крис Хемсворт: «Асгард – это не место, а люди!» А сильных людей Шанинка выпустила достаточно, и еще достаточно выпустит!
Также понимаю, что сейчас не лучшее время критиковать то, что было сделано в Шанинке за все эти годы. Тем не менее, хочется эксплицировать свое скептическое отношение к двум, наверное, наиболее влиятельным вариантам работы с социологической теорией, возникшим в этом учебном заведении, но получившим известность далеко за его пределами. Мне кажется, что продолжение дебатов сейчас – это как раз лучший способ сохранить шанинское наследие.
Первая традиция, родоначальником которой является Александр Филиппов, рассматривает социологическую теорию и социологию в целом как исторически тупиковый отросток политической философии. Лучшими социологами в этой оптике оказываются разочаровавшиеся в позитивных науках фашизоиды вроде Шмитта, Фрайера и Шельски. Ладно-ладно, будем справедливы. Уважать можно еще позднего Вебера и даже некоторых леваков – в микродозах. Главное – чтобы никто из них не относился к претензиям социологии стать social science всерьез.
Другая традиция, проводником которой является Виктор Вахштайн, признает за социологической теорией автономию (респект за это!), однако зачем-то сводит ее к набору священных текстов, которые нужно всю жизнь «аналитически читать» – то есть фактически молиться на них и заниматься бесконечной экзегезой. В принципе, этот вариант мне даже чем-то симпатичен. Кроме одного: он уходит в другую крайность, полностью отрицая политическое измерение социальных наук.
Мне кажется, лучшей альтернативой обоим подходам является... в общем-то, отношение к социологической теории самого Теодора Шанина. Во-первых, не кланяться философам, а считать их равными себе. Во-вторых, не убегать от политической ответственности теоретика за общество. В-третьих – и, пожалуй, это главное – сохранять социологическую теорию в максимальной близости к социальной реальности. Проще говоря, к эмпирической социологии. Три очень простые максимы. Предлагаю их придерживаться – пока Асгард окончательно не освобожден от прихвостней Таноса.
Совершенно отвратителен новый наезд на Шанинку. Извините, что не нашел время написать про это раньше. Я желаю всем своим коллегам, которые до сих пор там работают, пройти через эту ситуацию с наименьшими потерями. Понятно, что нынешнее время – это не 2018 год. Вероятность того, что наверху все откатят назад, как это было с Европейским университетом, крайне мала. Вместе с тем, как говорил великий Крис Хемсворт: «Асгард – это не место, а люди!» А сильных людей Шанинка выпустила достаточно, и еще достаточно выпустит!
Также понимаю, что сейчас не лучшее время критиковать то, что было сделано в Шанинке за все эти годы. Тем не менее, хочется эксплицировать свое скептическое отношение к двум, наверное, наиболее влиятельным вариантам работы с социологической теорией, возникшим в этом учебном заведении, но получившим известность далеко за его пределами. Мне кажется, что продолжение дебатов сейчас – это как раз лучший способ сохранить шанинское наследие.
Первая традиция, родоначальником которой является Александр Филиппов, рассматривает социологическую теорию и социологию в целом как исторически тупиковый отросток политической философии. Лучшими социологами в этой оптике оказываются разочаровавшиеся в позитивных науках фашизоиды вроде Шмитта, Фрайера и Шельски. Ладно-ладно, будем справедливы. Уважать можно еще позднего Вебера и даже некоторых леваков – в микродозах. Главное – чтобы никто из них не относился к претензиям социологии стать social science всерьез.
Другая традиция, проводником которой является Виктор Вахштайн, признает за социологической теорией автономию (респект за это!), однако зачем-то сводит ее к набору священных текстов, которые нужно всю жизнь «аналитически читать» – то есть фактически молиться на них и заниматься бесконечной экзегезой. В принципе, этот вариант мне даже чем-то симпатичен. Кроме одного: он уходит в другую крайность, полностью отрицая политическое измерение социальных наук.
Мне кажется, лучшей альтернативой обоим подходам является... в общем-то, отношение к социологической теории самого Теодора Шанина. Во-первых, не кланяться философам, а считать их равными себе. Во-вторых, не убегать от политической ответственности теоретика за общество. В-третьих – и, пожалуй, это главное – сохранять социологическую теорию в максимальной близости к социальной реальности. Проще говоря, к эмпирической социологии. Три очень простые максимы. Предлагаю их придерживаться – пока Асгард окончательно не освобожден от прихвостней Таноса.
Осуществляю второй заход на книги Евгения Примакова. Чувствую, что этот раз далеко не последний и даже не предпоследний, учитывая, сколько ветеран востоковедения на пенсии написал. Но вот что я уже заметил: если в тексте появляется фигура Сталина, то о ней почти всегда негативно. Если Ленина – то только пиетет. И как о революционере, и как о мыслителе. Примаков в нескольких местах почти цитирует «Империализм» как актуальный для него в 2016 году политэкономический трактат. Добавить к этому множество теплых воспоминаний о Ясире Арафате, и можно заподозрить, что пишет юный американский кампусовский левак, а не почетный член «Единой России». Just saying.
Несгибаемый коллега Земцов. Топовая команда преподавателей. Обсуждение полевой работы. Берег Волги. Выглядит, как идеальное летнее времяпрепровождение для социологических гиков. Надо подаваться!
Forwarded from Лукошко ценностей
Мастерская исследования ценностей ЛШ открывает набор на полевую исследовательскую школу для студентов «Что такое труд?». Она будет проходить с 19 июля по 3 августа, в лагере на берегу Волги, в Тверской области.
Сезон посвящен феномену работы, как и зачем ее изучают социальные науки. На первой части школы — учебной — вместе с ведущими исследователями, Ростиславом Капелюшниковым, Дмитрием Рогозиным, Ольгой Пинчук, Евгением Варшавером и другими поговорим о социологии и этнографии труда, трудовых ценностях, рынке труда, социологии организаций, критике работы, успехе и неравенстве. Какие смыслы мы вкладываем в работу? Почему мы все чаще говорим о кризисе работы? Возможна ли работа за пределами рынка и плановой экономики?
Вторая часть школы — практическая. Студенты придумывает и делают собственные полевые исследования, а команда школы помогает с их воплощением.
Участие — конкурсное. Приоритет отдается студентам из региональных университетов. Заявки можно подать до 18 мая включительно
Все подробности — здесь
Сезон посвящен феномену работы, как и зачем ее изучают социальные науки. На первой части школы — учебной — вместе с ведущими исследователями, Ростиславом Капелюшниковым, Дмитрием Рогозиным, Ольгой Пинчук, Евгением Варшавером и другими поговорим о социологии и этнографии труда, трудовых ценностях, рынке труда, социологии организаций, критике работы, успехе и неравенстве. Какие смыслы мы вкладываем в работу? Почему мы все чаще говорим о кризисе работы? Возможна ли работа за пределами рынка и плановой экономики?
Вторая часть школы — практическая. Студенты придумывает и делают собственные полевые исследования, а команда школы помогает с их воплощением.
Участие — конкурсное. Приоритет отдается студентам из региональных университетов. Заявки можно подать до 18 мая включительно
Все подробности — здесь
На днях пришло в голову, что мы живем в эпоху этакого Необарокко. По всему миру разочарование в коллективных движениях и больших идеологиях. Зато восход абсолютистских государств и массовой культуры, построенной на всепроникающей иронии. Оказалось, что недавно Александр Бикбов ровно на такую же тему прочитал лекцию на встрече с Борисом Клюшниковым. Однако, у гениев бурдьевистов мысли сходятся!
Кстати, еще про Необарокко. Война между Индией и Пакистаном 1971 года – это одно из самых знаковых событий второй половины XX века, про которое почти никто не помнит. Религиозную диктатуру Яхья Хана поддержали одновременно США Никсона и Китай Мао. Одной из главных мотиваций обоих было насолить СССР. В принципе, эпоха холодных войн и деколонизаций и раньше рождала очень странные союзы. Но этот окончательно порвал с доминированием над умами коллективных трансцендентных идеологий и открыл двери в чистую геополитику.